«Я убит подо Ржевом». Подстрочник войны

21.06.2016

21111.jpg

21 июня отмечается очередная годовщина со дня рождения Александра Твардовского. «Все было встарь, все повторится снова, и сладок нам лишь узнавания миг». Попробуем взглянуть на творчество поэта иными глазами?

В самом факте появления в печати в 1946 году известного стихотворения А. Твардовского, написанного по впечатлениям поэта на Калининском фронте в 1942 году, есть уже загадка. Цензура ли военного времени его не допускала в печать, сам ли поэт не спешил с публикацией, неизвестно…

Твардовский.png

Первая же строка, ставшая хрестоматийной, сразу задает тексту некую нереальность, условность: «Я убит подо Ржевом», – у этого «я» нет имени, отчества, фамилии, но это «я» говорит от имени погибшего воина именно здесь, на «Ржевском выступе» войны. Воин убит, но словно вещает из загробного мира. Это речь мертвого – к живым, рассказ о том, как пришла его смерть, и перечисление подробностей той схоже со статистическим отчетом. Это монолог никому не известного человека. Безымянен не только он, но и само место его гибели – некое «безымянное болото» на карте военных действий, да он и не знает точного географического расположения своей части: вокруг нет ни населенного пункта, ни другого ориентира. Для солдата важнее помнить военные детали «В пятой роте, на левом, при жестоком налете», именно их фиксирует его сознание, и именно они воссоздают явь происходившего. Это ориентиры общего характера, которые он мог видеть.

Героический пафос стихотворения в самом его начале поэтом намеренно снижен: убит воин не в открытом бою, а при авианалете. И болото без названия, и вражеский налет на него почему-то обыденно, нелепо жесток – эти «причинные» приметы гибели словно скрывают какую-то непонятную военную драму.

И вначале сдержанная сухость констатации факта перерастает в следующих двух строфах в ничем и никем, никакой «цензурой» не сдерживаемое чувство личной трагедии происшедшего:

Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки –
Точно в пропасть с обрыва –
И ни дна, ни покрышки.

Смерть пришла к нему внезапно, не исключено, что даже во сне. И этот конец жизни устрашает его этой своей обреченностью: все произошло почти мгновенно, внезапно, и никто об этом не узнает: он просто «пропал без вести». Его не положили в гроб, не предали его тело земле, не упокоили кости. Он возвратился в пространство земли в хаосе, без какой-либо последней человеческой заботы. И эти слова «ни дна, ни покрышки», имеющие в обиходе некое мистическое, заклинательное значение, он со скорбью переосмысливает и адресует своей безвестной судьбе.

И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки,
С гимнастерки моей.

Этому миру – эсхатологически, до конца его дней – убитый, можно сказать, исчезнувший в небытие воин, не оставил никому никаких примет своего существования: ни гимнастерки, ни петлички, ни лычки: уже никто и никогда не узнает, кто он был, в каких войсках служил, кто был по званию. И вот от человеческой жизни, от его, по-видимому, напрасной смерти, горькой судьбины, не остается НИЧЕГО. Только пустота пропасти, куда он вошел и канул. Он стал тенью, он без вести пропавший, его нет теперь ни среди живых, ни среди мертвых.

Rzhev_Volga_2_1942.jpg

Воин остается воином, и он продолжает стоять там, где поставлен на посту, стоически утверждая и возвышая свой голос, все же пытаясь определить «место» своему телу в земле, а душой поднимаясь в наземную явь. И его голос из другого мира приобретает метафизическое звучание. Все это вмещено поэтом А. Твардовским в одно большое предложение:

Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;

Он чувствует себя жертвенным телом, «растворенным в земле», он становится просто кормом для корней, и оттого из его крови и плоти позже взрастет урожай. Его тело уже стало тем зерном, которое, по Евангелию, умерло, чтобы стать колосом, продолжиться в новом, ином качестве. Да, он теперь под землей, в персти земной, но вместе с тем и над ней, в воздухе и звуках сельского и городского миров. Теперь его существом пронизано все мироздание, весь человеком и Богом созданный космос жизни:

Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядет, –
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.

И строфы, идущие друг за другом, и эпитеты контрастируют друг с другом: «корни слепые – во тьме», но рожь с облачком пыли не просто «волнуется», а «ходит». Этим космическим, природным динамизмом отмечена вся эта часть, определяющая пространство. И этот метафоричный, высокий, красивый строй отдельных частей предложения в его конце неизбежно заострен и замкнут на ту же печаль, он итожит человечью драму и боль: а ведь погибший – чей-то сын, раз мать сюда на поминки все равно не придет, прийти не сможет. Это образ страдающей, не нашедшей покоя души. И куда же делись тело и душа «исчезнувшего», без вести пропавшего: корни – «ищут», рожь – «ходит», петух – «кричит», машины – «рвут воздух», речка – «прядет»?

1399567490.8067Rzev_v_ruinah.jpg

И в следующей строфе уже от того «непокоя» он будто кричит, повышая тон на предельную громкость, он хочет быть улышанным:

Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград?

Солдат намеренно хочет отослать нас к военной хронике? Или хочет сказать о чем-то большем? И это не просьба, не вопрос лишь, но утверждение видимой только им единой большой фронтовой полосы «Ржев–Сталинград». И там на одном конце – громко «озвученный» подвиг города с «громким» именем вождя, а на другом – безвестные, жестокие бои и людские потери в безвестных болотах. Фронт для бойца – еще и единая большая рана на теле земли: «Фронт горел, не стихая, как на теле рубец». Он будто воспаряет над смертью, над пространством, и снова вопрошает живых, не зная еще точно (в июле 1942г.) исход сражения, битвы. В его вопросе сожалеющая тревога за маленький город:

Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?

Военная история дает нам сегодня бесчисленные свидетельства к этому вопросу «наш ли наконец?». Как у фашистов «Ржев – трамплин на Москву», «Ржев – краеугольный камень Восточного фронта», так и неоднократные приказы Ставки «бомбить», «взять не позднее такого-то числа».

free-Rzev.jpg

Герой стихотворения А. Твардовского ясно понимает, что исход войны решается сейчас, летом 1942 года. И он, убитый, словно продолжает воевать в одном строю со всеми, ему важно знать: «Удержались ли наши там, на среднем Дону?..» Он чувствует эту всеобщую связаность событий. Это все для него один фронт: Ржев – Средний Дон – Волга (Сталинград).

Этот месяц был страшен,
Было всё на кону.

Нет никаких «безвестных», отдельно взятых боев отдельных воинских соединений, есть только одно «всё на кону», общее для всех.

Неужели до осени
Был за ним уже Дон,
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?

В период ожесточенных боев и отступлений И. Эренбург писал: «Немецкие танки прорвались к степям Средней России… Отгоните немцев от Дона!» В июле создается фронт за фронтом, возникают новые направления боевых действий. Но остановить врага не удается, наши войска ведут тяжелые бои и отступают. Враг силен и страшен. 28 июля обнародован приказ Сталина № 277 «Ни шагу назад!». Никто не знал, что будет дальше.

1399568406.79121362331691_a0000444.jpg

И дальше в стихотворении пульсируют эмоции вопросов и восклицаний:

Нет, неправда. Задачи
Той не выполнил враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому – как?

И тут впервые «я» сливается с «мы», со всеми павшими за Родину. И поэт доносит нам их смирение судьбе: «На земле на поверке выкликают не нас. Нам свои боевые не носить ордена», и сердечен их всё продолжающийся диалог с живыми:

Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос,
Вы должны его знать.

И вот просто «мать» в начале стихотворения становится Родиной! Вот какая мать – не придет к ним на поминки в безымянное болото. Смысл родства здесь аполитичен, он иной. И вот за нее-то, за Родину-Жизнь, за продолжение рода и нужно было им умереть, такой ценой ее спасти. И именно эти-то узы родства порождают невидимую связь мира живых с миром мертвых, и только потому и возможен здесь диалог, иначе, в режиме коммунистической идеологии, это будет либо сеансом спирита, либо насмешкой атеиста. Эта священная война была очень религиозна по духу, не по партийному билету. И не случайно позже появляется обращение «братья»:

Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье –
Эта кара страшна.

Души убитых братьев завещают, заклинают и обязывают братьев – живых. Они звучат так, будто духи славянских мертвых воинов разговаривают с живыми в капище. И потому «безвестье», «неназванность» становятся относительными, приобретает мнимость вышеупомянутая «пропасть беспамятства».

1362331660_kurganova.jpg

Следующая строфа – словно неожиданный разрыв гранаты – возвращает в лето сорок второго, к парадоксальному «Я зарыт без могилы», к трагичности происшедшего, к неповторимой, единственной человечьей жизни и судьбе. Это не голос отчаяния того, кто пал напрасной жертвой, кто был «проклят и убит», нет. Это голос религиозного человека, через смирение – первую ступень добродетели – обретшего спасение души, равно как и спасительное знание о чем-то большем, сокровенном, не выговоренном ни в официальных сводках Совинформбюро, ни в эмоциональных плакатах и фильмах:

Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, дано
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.

Там, за чертой смерти, душа знает о том подлинном большем, что объединяет весь народ в этой священной войне – «наша вера». Это и нравственные критерии, привычность и ясность которых стала теперь выверена именно войной, борьбой за родину-мать. Воевали не за чьи-то лозунги левых или правых. И павший утверждает живых, воюющих, именно в этой, общей, вере.

rshew1.26qdco5s0hwgo00gss000gwo8.ejcuplo1l0oo0sk8c40s8osc4.th_.jpeg

Но он – не знает и не может знать того, что же было потом, после его гибели, с фронтом, со страной. Ему, в этом высшем, мужественном смирении видится некая предельная точка войны, этого противостояния, когда уже могут быть потеряны и Москва, и Дон, и Волга.

Братья, может быть вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.
И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До пределов Европы.

Умирать за Родину – разве это пораженчество? В интонации строф суровый и горький стоицизм, мужество русской самоотверженности и русского духа. Это понимаешь только тогда, когда осознаешь, что «до предела Европы» – это значит до Уральских гор. Еще было куда отступать, и было за что драться. Даже если бы и пришлось отступить так далеко, русский солдат все равно бы дрался! 

111269823.jpg

И следующие строки звучат подлинным реквиемом русскому отступлению начала войны. Именно Урал, не Москва, видится ему той «последней пядью на дороге военной», после оставления которой «шагнувшую вспять ногу некуда ставить»:

Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.

И павший солдат в своем предчувствии победы, когда врага, наконец, повернули на Запад, назад, спрашивает: «Может быть, побратимы, и Смоленск уже взят?» Его душа будто не знает и не может знать покоя, пока идет эта война.

И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть. Да исполнится
Слово клятвы святой!

Текст военной присяги в документах военного времени нигде не называется «святым». А. Твардовский вновь усиливает звучание религиозности происходящего: это не просто присяга, а именно сакральное действо – клятва, она святая, и ее слова непременно потому должны исполниться. Главное в текстах клятв тех дней – то же чувство кровного родства и готовность принести свою жизнь в жертву. Это ли не исповедание Христа, не готовность, пусть даже и мученически, пострадать за Него? Да и в самих солдатских «записках» перед атакой, перед боем «прошу считать меня коммунистом» не та ли же вера?

122530420_2.jpg

Но павшим дано только чувствовать сердцем этот, возможно, уже происходящий, поворот войны и позже – Победу. И вот воин скорбит лишь о том, что залпы победные не могут – хотя бы на миг – воскресить их, навеки «глухих» и «немых», что: «Если б мертвые, павшие, хоть бы плакать могли!» Речь идет о слезах радости:

О, товарищи верные,
Лишь тогда б на войне
Наше счастье безмерное
Вы постигли вполне.

Здесь и предчувствие христианского воскресения из мертвых, и «безмерное» умножение райской любви, до времени скрытой от всех.

Rzhev_bridge_flak18_1942.jpg

Война соединила и «сравняла» жизнь и смерть, миры, обычно разделенные четкой границей. Для братьев «нет различья»: «Те, что живы, что пали – были мы наравне!» В этом мистическом равенстве неуместны упреки живым воинам, какой-либо их «долг» и чувство вины за происшедшее. У них одна сверхздача – за «дело святое», за Родину, «шагом дальше упасть».

Концовка стихотворения является также «заветной», сходной с древнейшим ритуальным «приказом долго жить», воин также завещает «жить» и жить «по заповедям»:

И родимой отчизне – служить, горевать (о павших) – горделиво, ликовать (о Победе) – не хвастливо:

И беречь ее свято
Братья, счастье свое –
В память воина-брата,
Что погиб за нее.

Это завет возвышенного счастья, которое невозможно без служения Родине. Это счастье самоценно, и эта Отчизна происходит от святого слова «Отец» – того самого, что пишется с большой буквы. Это святость святой памяти, образа того воина-брата, что отдал, согласно христианским представлениям, жизнь за други своя, ибо «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15.13).

13-TASS_465079_opt-1.jpeg

Среди пяти названных городов Ржев–Берлин–Смоленск–Сталинград–Москва в стихотворении « Я убит подо Ржевом» территория Ржевского выступа и сам Ржев возникают не только как заглавное географическое поле битвы войны, но и как судьбоносное. И вот об этой «точке кипения», этом жесточайшем апогее войны было написано стихотворение, отозвавшееся в народе не меньшим эхом популярности, чем «Жди меня» А. Симонова. Да и само стихотворение, со множеством риторических вопросов, повторов и возвратов к самой сердцевине и боли войны звучит как властное слово на некоем народном вече.

Александру Твардовскому удалось сказать здесь о тех смыслах жизни и смерти, о которых в атеистическом государстве говорить было не принято. И на этом «вече» он провозглашает народ как одно целое, исторически единое, не поделенное на «здесь» и «там», «живых» и «умерших», что возводит нас к христианскому образу Вселенской Церкви, где у Бога все живы.

Поэт будто проводит героя стихотворения через душевные мытарства «я-безвестности» в его начале к просветленной цельности упокоения в «мы-родстве», в «мы-памяти» в конце. Раз душа убитого может говорить, значит, душа существует! Равно как и связь между живыми и погибшими.

Поэтические интуиции поэта оказались более глубоки, чем это представлялось ранее, они черпают смыслы из тех первородных глубоких вод, которые питали человечество многие века.

 

Анна-Виктория КУЗНЕЦОВА,
член Союза писателей

Цитируется по публикации  сайта Ржевской епархии



Читать по теме





Возврат к списку

Фотозарисовки

Как найти деньги?

Начни искать сейчас!